Английский Биология География

Аргументы по поэзии. Проблема назначения поэзии и места поэта в мире О книгах и чтении


Проблему силы поэтического слова в своём тексте рассматривает Виктор Петрович Астафьев, выдающийся российский писатель.

Автор, размышляя над проблемой от первого лица, задаётся вопросом: "почему так мало пели и поют у нас Есенина?". Он отмечает, что поэт мучается за всех людей недоступной им всевышней мукой. Кроме того, рассказчик испытывет воодушевление, слушая доносящиеся из приёмника строчки стихотворения великого поэта:поэзия заставляет его плакать, каяться, исповедоваться.

Проблему силы поэтического слова можно проследить на примере творчества великизх русских поэтов.Стихотворение А.А.Ахматовой "Мужество"-это крик души поэта, наставление гражданам не опускать руки и быть нравственными.

"Великое русское слово"-это то, что объединяло советских людей а такой тяжёлый период, как Великая Отечественная война. Поэтесса отмечает значимость русской речи. Защищая русскую речь, мы защищаем Родину. Вникая в строки стихотворения, читатель испытывает гордость за свою страну, родной язык, у него появляется сила идти дальше, осознание важности защиты родного края в случае опасности.

В качестве второго аргумента хочется привести в пример стихотворение А.С.Пушкина "Пророк". Пушкин хочет донести до читателя то, что поэт, подобно пророку, должен "глаголом жечь сердца людей". В этом его подлинное призвание.

В заключение хочется отметить:сила поэзии велика, она легко способна заставить нас прочувствовать "всевышнюю муку" и "грусть поэта". Я считаю, что у каждого человека должно быть своё любимое стихотворение, которое позволяет раскрыть душу и найти успокоение.

"Поэт открыт душою миру, а мир наш - солнечный, в нем вечно свершается праздник труда и творчества, каждый миг создаётся солнечная пряжа, - и кто открыт миру, тот, всматриваясь внимательно вокруг себя в бесчисленные жизни, в несчетные сочетания линий и красок, всегда будет иметь в своём распоряжении солнечные нити и сумеет соткать золотые и серебряные ковры."

К. Д. Бальмонт

Н. В. Дзуцева (г. Иваново) Проблема поэтического слова в статье И. Анненского «Бальмонт-лирик»

Н. В. Дзуцева (г. Иваново)
Проблема поэтического слова в статье И. Анненского «Бальмонт-лирик»

Статья «Бальмонт­лирик», написанная в 1904 году, вошла в первый сборник критической прозы И. Анненского «Книга отражений» (1906), являя собой одно из наиболее принципиально значимых выражений критико­эстетической позиции автора и, по его прямому высказыванию, «основные положения эстетической критики» . Именно такое понимание места и значения этой статьи позволяет увидеть в ней нечто большее, чем критический очерк творчества одного из поэтов­современников. Здесь идёт речь не просто о поэтической личности К. Бальмонта и её стилистическом выражении; в этом выступлении Анненского сосредоточены наиболее значимые как для самого поэта, так и для литературной ситуации начала ХХ века наблюдения и открытия в сфере поэтической речи. В конечном счёте, здесь решается проблема слова, которое способно выразить новый строй человеческой души, претерпевшей значительные сдвиги в своём психологическом составе и заявившей о потребности своего художественного воплощения.

Нельзя сказать, что статья «Бальмонт­лирик» осталась без внимания исследователей, и это естественно: без обращения к ней трудно понять эстетическую позицию Анненского, и всё­таки это выступление критика/поэта заслуживает особого осмысления. Дело здесь не столько в безоговорочной апологетике Бальмонта, что само по себе интересно и знаменательно на фоне, как правило, дистанцированного аналитизма критической манеры Анненского, а в том, что за этим скрывается. На наш взгляд, в этом тексте спрятан своего рода ключ к внутренней драме Анненского­поэта. Какой­то тонкий «нерв» этого текста уловила И. Подольская, которая среди прочего отмечает, что при скрупулёзном анализе творчества Бальмонта Анненский «по временам пишет словно не о нём. И тогда читатель ощущает в знакомых созвучиях какую­то не бальмонтовскую тревогу, и какой­то иной образ поэта неожиданно вырастает в статье, заслоняя собою Бальмонта. Конечно, это не только авторское я самого Анненского, но в известной мере психологический тип поэта рубежа веков…» .

Этим чутким, но беглым замечанием, конечно, не исчерпывается проблемная глубина и сложность столь необычного выступления Анненского. Прежде всего, возникает правомерный вопрос: почему из всех творящих рядом с Анненским поэтов­современников, среди которых были такие мэтры символистского движения, как В. Брюсов и Вяч. Иванов, именно Бальмонт стал объектом пристального внимания Анненского­критика. Как известно, Анненский не принадлежал ни к московской, ни к петербургской школе символизма, выстраивая свои отношения с новыми художественными ориентациями достаточно осторожно. Тем не менее, он один из первых почувствовал и осознал ту внутреннюю свободу, которую несла символистская поэзия, опираясь на новое ощущение словесной материи. Однако его не устраивал ни рационально­эстетический диктат В. Брюсова, ни мистико­религиозные интенции Иванова, которые тот как теоретик и теург старался привнести в поэтическое творчество. Среди поэтов, активно работающих в символистской парадигме начала ХХ века, в поле зрения Анненского были и другие фигуры, которые несколько лет спустя станут главными «героями» его знаменитой предсмертной статьи «О современном лиризме», – это А. Блок, А. Белый, Ф. Сологуб, М. Кузмин. Однако именно Бальмонт с его тремя сборниками, по мнению Анненского, «наиболее определительными для его поэзии», – «Горящие здания», «Будем как Солнце» и «Только любовь», – становится для критика центром новой поэтической ситуации.

Конечно же, в фигуре Бальмонта Анненский прежде всего видит тип поэта par excellence, не обременённого теоретическими догмами и не скованного никаким привнесённым в творческий акт заданием. Это, кстати, понимали и другие собратья по перу, о чём свидетельствуют такие, к примеру, слова Вяч. Иванова: «…Валерий Брюсов, влюблённый в так называемое чистое творчество, <...> восклицал когда­то, обращаясь к наивно­непосредственному Бальмонту: “Мы – пророки, ты – поэт”» . Но выбор Анненского имеет чётко продуманную мотивацию: «…наше я, удачно или неудачно, <...> но, во всяком случае, полнее, чем прежде, отображается в новой поэзии и при этом не только в его логически оправданном, или хотя бы формулированном, моменте, но и в стихийно­бессознательном» .

То, что Анненский из поэтической когорты знаменитых современников избирает «наивно­непосредственного» Бальмонта с его «стихийно­бессознательным» даром, не могло не вызвать недоумения в среде филологической общественности. Вот как сам Анненский в письме А. Н. Веселовскому рассказывает о впечатлении от доклада, на основе которого написана статья, прочитанного им в «Неофилологическом обществе» 15 ноября 1904 года: «…Чтение закончилось довольно печально. Председательствовавший у нас П. И. Вейнберг в заключительном слове после ритуального комплимента <...> нашёл возможным одобрить меня за то, что я серьёзно отнёсся к поэту, к которому “мы” относимся лишь иронически… Г<осподин> Вейнберг высказал далее свой взгляд на Бальмонта и позволил себе назвать меня “адвокатом” Бальмонта». «Но кому же, как не Вам, – продолжает Анненский, – выразить мне, насколько меня огорчило обвинение в адвокатстве» (курсив И. Анненского. – Н. Д.) .

Как видим, Анненский решительно дистанцируется от любительски­пристрастного отношения к художественному творчеству, отстаивая научность своего подхода к поэзии Бальмонта. Вместе с тем статья Анненского лишена сухого отстранённого аналитизма, и не случайно в предисловии к «Книге отражений», где она появилась, есть замечательные слова: «Самое чтение поэта есть уже творчество» (курсив И. Анненского. – Н. Д.) . Таким образом, Анненский здесь озабочен не столько критическим, сколько творческим заданием: прочесть поэта согласно, говоря пушкинскими словами, законам, им самим над собой признанным. Причём поэта, которого вряд ли можно заподозрить в близости – и личностной, и поэтической – автору, о нём пишущему, столь различна их духовная структура, характер поэтического высказывания, интонационный строй и, наконец, художественное содержание поэтических миров. Тем более знаменательно и не случайно выглядит пристальное внимание Анненского к поэтической фигуре Бальмонта.

Выступая не столько в роли критика, сколько в забытом жанре апологии, Анненский выстраивает ведущую стратегию своей мысли, направленную на решение проблемы слова, и за этим внешне­беспристрастным заданием проступает полемически­неоднозначный пласт внутренней структуры статьи. Перед нами развёртывается рефлектирующее сознание критика/поэта, обращённое, с одной стороны, к современной поэтической ситуации, но с другой – к онтологии поэтического слова и, если угодно, к экзистенции поэтического я. В предисловии к «Книге отражений» Анненский манифестирует творческий подход к художественному материалу своих критических опусов: «…Я же писал здесь только о том, что мной владело, за чем я следовал, чему я отдавался, что я хотел сберечь в себе, сделав собою» (курсив И. Анненского. – Н. Д.) . Но в процитированном выше письме задача формулируется гораздо определённее и жёстче. Сетуя на то, что «стихотворное слово эмансипировалось в нашем сознании гораздо менее, чем прозаически­художественное», Анненский утверждает: «Целью моей было обратить внимание на интересность новых попыток повысить наше чувство речи, т. е. попыток внести в русское сознание более широкий взгляд на слово как на возбудителя, а не только выразителя мысли» (выделено Анненским. – Н. Д.) . Эта установка и реализуется в статье как её главное определяющее задание.

Что стоит за этим стремлением повысить наше чувство речи? Законность эстетических критериев как элемента общественного сознания, порабощённого засильем служилого слова в литературе. Уже писалось о том, что причины недооценки и даже пренебрежения и враждебности к эстетическому фактору в русской литературе послепушкинского периода Анненский видит в господстве журнализма (служилого слова), решающего, главным образом, проблемы общественности, и, как следствие, в отсутствии «стильной латинской культурности», т. е. сложившейся в западной, и прежде всего французской, культуре традиции эстетического отношения к художественному (поэтическому) слову .

Повернуть «общественное сознание» к прерогативе эстетических критериев, «думать о языке как об искусстве» – это позиция, по Анненскому, не уединённого духа, а поэта, утверждающего новые права на свою роль в общественном сознании. Такую роль Анненский отводит Бальмонту. В письме к А. Н. Веселовскому он пишет: «Примеры я брал из поэзии Бальмонта, как наиболее яркой и характерной, по­моему, для нового русского направления, а притом и более уже определившейся: самый полемизм и парадоксальность некоторых из стихотворений этого поэта дают право почувствовать, каким трудным путём должна идти прививка к нашему слову эстетических критериев» .

В 1929 году в эмигрантском Париже В. Ходасевич, оглядывая и анализируя символистскую эпоху, писал: «Новые задачи, поставленные символизмом, открыли для поэзии также и новые права. <...> Поэзия обрела новую свободу» . Вот эту новую свободу Анненский декларировал, обращаясь к поэтическим открытиям Бальмонта. Ещё раз посмотрим, в чём она выражается. Прежде всего, это всё то, – говорит Анненский, – «что не поддаётся переводу на служилую речь», что означает: «глядеть на поэзию серьёзно, т. е. как на искусство» . Таким образом, требование эстетизма обретает в статье универсальный характер, – это свобода не только от гражданских, но и моральных обязательств. Отказ от служилого слова ведёт за собой и другую свободу – отказ от морализма, т. е. общепринятых представлений о морали в искусстве. Анненский формулирует здесь один из крайних лозунгов эстетизма: «Само по себе творчество – аморально, и наслаждаться им ли или чем другим отнюдь не значит жертвовать и ограничивать себя ради ближних…» .

На той же волне Анненский утверждает: «Новая поэзия прежде всего учит нас ценить слово, а затем учит синтезировать поэтические впечатления, отыскивать я поэта, т. е. наше, только просветлённое я в самых сложных сочетаниях. <...> Это интуитивно восстанавливаемое я будет не столько внешним, так сказать биографическим я писателя, сколько его истинным неразложимым я, которое, в сущности, одно мы и можем, как адекватное нашему, переживать в поэзии» . Собственно, здесь мы задолго до Ю. Тынянова, находим категорию лирического героя, разводящую биографическую личность поэта с её поэтическим выражением и в то же время означающую их неслиянное единство. Выступая против прямого отождествления лирического я Бальмонта и его биографического двойника, Анненский пишет: «Среди всех чёрных откровений бодлеризма, среди холодных змеистостей и одуряющих ароматов внимательный взор легко откроет в поэзии Бальмонта чисто женскую стыдливость души, которая не понимает всей безотрадности смотрящего на неё цинизма…» . Относительно сакраментального «Хочу быть дерзким…» Анненский с улыбкой замечает: «…неужто же эти невинные ракеты ещё кого­нибудь мистифицируют?» , а не менее будирующее читательскую публику «Я ненавижу человечество…» вызывает у него большую долю скепсиса: «Я не думаю, чтобы всё это могло кого­нибудь пугать более, чем любая риторическая фигура» . Но главное «оправдание» Бальмонта Анненский видит в его «лексическом творчестве», в новой материи стиха – звуке и ритме, рассматривая это как завоевание общепоэтическое: «Его язык – это наш общий поэтический язык, только получивший новую гибкость и музыкальность» .

Можно было бы на этом поставить точку, считая, что главный смысл статьи «Бальмонт­лирик» достаточно прояснён, но в таком случае скрытый, внутренний её пласт, о котором говорилось выше, останется «за кадром». Дело в том, что в своих размышлениях о Бальмонте Анненский сталкивается с неким внутренним табу, которое сам себе предписывает. Обозначая в поэзии Бальмонта конфликт разнонаправленных начал – «абсурда цельности» и «абсурда оправдания», – Анненский приближается к не разрешимой для него коллизии, которая определяет его сознание. А именно: Анненский­критик пытается отстоять чистый эстетизм как оправдание жизни искусством, тогда как его лирическое я мучительно «сцеплено» (одно из любимых слов Анненского) с опытом всей русской классики, развивающей тему «больной совести», что Ахматова впоследствии определила как «столбовую дорогу русской литературы». Эта «драма сознания» отличается напряжённым психологизмом лирического переживания, но в статье «Бальмонт­лирик» Анненский намеренно пытается её обойти. «Абсурд оправдания» у Бальмонта Анненский выводит из его положения – Мир должен быть оправдан весь, что заставляет критика/поэта разбираться в «непримиримом противоречии между этикой в жизни и эстетикой в искусстве». В области искусства, считает он, «и оправдывать, в сущности, нечего, потому что творчество аморально». И тем не менее, делает принципиально важную оговорку: «Но в какой мере искусство может быть чисто эстетическим <...> этот вопрос, конечно, остаётся ещё открытым» .

Этот вопрос болезненно пульсировал в сознании Анненского. Несмотря на утверждение эстетических критериев как основополагающих в подходе к искусству, и искусству поэзии в частности (что с покоряющей убедительностью Анненский демонстрирует в статье), в глубине рефлектирующей мысли поэта эта убеждённость всегда выходила к главным основаниям его творческого я, теряя свою непреложность:

…О мучительный вопрос!
Наша совесть… Наша совесть…
(«В дороге»)

Более чем примечательно, что, выстраивая «абсурд цельности» в поэзии Бальмонта, Анненский сознательно останавливается перед тем же «мучительным вопросом»: «Другая реальность, которая восстаёт в поэзии Бальмонта против возможности найти цельность, это совесть, которой поэт посвятил целый отдел поэм. Он очень интересен, но мы пройдём мимо» .

«Пройдём мимо», ибо иначе эстетизм не сможет стать универсалией новой поэзии, а ведь логика мысли Анненского в статье направлена именно на то, чтобы утвердить эстетический статус слова как завоевание поэтической свободы. «Анненский слишком русский интеллигент, чтобы самодовлеющий эстетический акт мог принести ему удовлетворение», – замечает Л. Я. Гинзбург . Да, подтверждает В. В. Мусатов, «эстетическое оправдание действительности для него не было универсальным, а универсальное оправдание, непременно включающее в себя нравственный компонент, становилось невозможным, абсурдным». «Но, с другой стороны, – продолжает исследователь, – жизнь, оставшаяся вне искусства, утратившая способность быть объектом эстетического переживания, Анненского поистине ужасала» .

Из этого следует, что Анненский, выводя в своей статье новый тип лиризма (понятие прин­ципиальное для критической прозы Анненского), не мог не соотносить его с собственной поэтической личностью, со своим я поэта, вступающим в своего рода скрытый диалог со своим «героем», диалог, не проявленный, прежде всего, для самого себя и тем более не прописанный в статье. За апологетикой Бальмонта как стихийного выразителя идеи красоты и пафоса свободы лирического самовыражения имплицитно присутствует драматизм сознания Анненского, обозначившего рубежные основания поэтической эволюции начала ХХ века, те процессы, которые связаны с трансформацией и сменой поэтических систем. Анненский это хорошо понимал, и в не опубликованной при жизни статье «Что такое поэзия?» (1903), предназначавшейся для вступления к первой книге стихов «Тихие песни», он писал: «С каждым днём в искусстве слова всё тоньше и всё беспощадно­правдивее раскрывается индивидуальность с её капризными контурами, болезненными возвратами, с её тайной и трагическим сознанием нашего безнадёжного одиночества и эфемерности. <...> новая поэзия ищет новых символов для ощущений, т. е. реального субстрата жизни, и для настроений, т. е. той формы душевной жизни, которая более всего роднит людей между собой, входя в психологию толпы с таким же правом, как в индивидуальную психологию» .

Собственно, именно эти программные для новой поэзии установки Анненский и развёртывает в статье «Бальмонт­лирик», но при этом делая акцент на всеобъемлющем характере эстетизма в поэзии как законодательного принципа свободы искусства. Этим он как бы заглушает голос совести, говорящей о невозможности оправдания жизни искусством. Вынося резиньяцию за пределы статьи, Анненский уходит от «мучительного вопроса», тогда как в самом тексте ощущается попытка убедить не только читателя, но и самого себя в том, что такого рода крен в эстетизм более чем оправдан современным состоянием поэтической ситуации: «Я думаю, что, во всяком случае, для полноты развития духовной жизни человека не надо бы было особенно бояться победы в поэзии чувства красоты над чувством долга» .

Вряд ли стоит сомневаться в том, что Анненский­поэт этого искренне желал. В то же время «власть вещей с её триадой измерений», которой был безраздельно подвластен его поэтический дар, превращала его в пленника излюбленного им слова невозможно. Конфликтность поэтического сознания Анненского делала его экзистенциальный и художественный опыт уникальным: «сквозь лирику Анненского проходит человек с надорванной волей и развитой рефлексией» , высшей ценностью для которого была «красота в искусстве», отмеченная мучительным сомнением в её нравственном оправдании.

Всё это многое объясняет в отношении Анненского к Бальмонту. «Абсурд цельности» с его «болезненной безусловностью мимолётного ощущения» , который он видит в поэзии Бальмонта, помогает ему подтвердить исходную экстрему о «чистом эстетизме творчества, оправданного гением». Действительно, то, что Анненский вынашивал в себе как драму личностного и поэтического бытия, Бальмонт «снимал» стихийной силой своего поэтического дара, творящего «литургию красоты» и не заботящегося о разрешении мучительных коллизий.

Главное, что открыл Анненский в Бальмонте, – это его власть над словом, которая обеспечивала полноту мирочувствия поэта, несмотря на многоликую противоречивость лирического я. Сам же Анненский ощущал в себе экзистенциальный скепсис относительно слова, и чем дальше, тем больше. Это ощущение переживалось им настолько остро, что проникало даже в его частную переписку. Так, он пишет А. В. Бородиной 25 июня 1906 г.: «Слово? <...> Слово слишком грубый символ… слово опошлили, затрепали, слово на виду, на отчёте… На слово налипли шлаки национальности, инстинктов, – слово, к тому же, и лжёт, п<отому> ч<то> лжёт только слово. Поэзия, да: но она выше слова. И как это ни странно, но, может быть, до сих пор слово – как евангельская Марфа – менее всего могло служить целям именно поэзии» . И это пишется на фоне «Бальмонта­лирика», где поэтическое слово утверждается как безусловная эстетическая категория. Можно сказать, что знаменитая анненская тоска – это тоска по слову, оправдывающему жизнь, и именно она внутренне разделяла двух поэтов­современников. Но несомненно и то, что их сближало как открывателей новых путей поэтического искусства: «красота свободной человеческой мысли в её торжестве над словом, чуткая боязнь грубого плана банальности, бесстрашие анализа, мистическая музыка недосказанного и фиксирование мимолётного – вот арсенал новой поэзии» .

Литература

1. Анненский, И. Книги отражений / Изд. подготовили Н. Т. Ашинбаева, И. И. Подольская, А. В. Фёдоров. М., 1979. («Лит. памятники»).

2. Анненский, И. Письмо А. Н. Веселовскому от 17 ноября 1904 г. См.: Лавров, А.В. И. Ф. Анненский в переписке с Александром Веселовским // Русская литература. 1978. № 1.

3. Гинзбург, Л. О лирике. Л., 1974.

4. Иванов, Вяч. О границах искусства // Иванов, В. Родное и вселенское. М., 1994.

5. Мусатов, В.В. Пушкинская традиция в русской поэзии первой половины ХХ века. М., 1998.

6. Подольская, И.И. И. Анненский­критик // Анненский, И. Книги отражений. М., 1979. («Лит. памятники»).

7. Ходасевич, В. О поэзии Бунина // Ходасе­вич, В. Собр. соч.: в 4 т. М., 1996-1997. Т. 2.

Какие произведения помогут легко раскрыть тему и написать хорошее сочинение

Текст: Анна Чайникова
Коллаж: ГодЛитературы.РФ

Практика показывает, что больше всего затруднений у школьников вызывает подбор аргументов в сочинении. сдавать всем, и сочинение во второй части экзамена писать придется всем, а не только тем, кто выбрал для себя гуманитарные специальности. Вместе с вами

мы разберем основные тематические блоки, и начнем с искусства, потому что на экзамене часто встречаются тексты про чтение и книги.

Типы проблем в сочинении в формате ЕГЭ :

  • Философские
  • Социальные
  • Нравственные
  • Экологические
  • Эстетические

Мы рассмотрим некоторые наиболее часто встречающиеся в текстах ЕГЭ проблемы и подберем произведения, на примере которых будет легко раскрыть тему и написать хорошее сочинение.

ЭСТЕТИЧЕСКИЕ проблемы затрагивают сферу восприятия человеком прекрасного:

  • Роль искусства в жизни человека (музыки, книг и чтения)
  • Восприятие искусства (музыки, литературы, театра) и массовой культуры (телевидения, интернета)
  • Сила искусства (музыки, поэтического слова, книги) и его влияние на человека
  • Воспитание эстетического вкуса
  • Духовность в искусстве
  • Отказ от книг и чтения

Примерные формулировки проблемы

Проблема роли книги/музыки в жизни человека. (Какую роль играют книги/музыка в жизни человека?)

Проблема отказа от чтения и книг. (Чем грозит человечеству отказ от книг?)

Проблема восприятия музыки/поэзии людьми. (Как люди воспринимают музыку/поэзию?)

Проблема влияния музыки на людей. (Какое влияние музыка оказывает на людей?)

Проблема очищающей силы искусства/поэзии/музыки). (Какова сила воздействия искусства/поэзии/музыки на человека?)

Проблема силы таланта. (В чем заключается сила таланта?)

Проблема силы поэтического слова. (В чем состоит сила поэтического слова?)

Проблема отношения к людям искусства (поэтам, композиторам), к их творчеству. (Как люди относятся к людям искусства, творческим людям?)

Проблема различий науки и искусства. (Чем различается наука и искусство?)

Поэтическое слово, звуки музыки, чудесное пение способны пробудить в человеке самые сильные эмоции, заставить испытывать различные чувства: печаль, восторг, умиротворение, - заставить задуматься о важном и вечном. Искусство оказывает очищающее воздействие на душу человека, оно может излечить душевные раны, дать силы человеку, вселить уверенность в отчаявшегося, подарить желание бороться за жизнь солдату на войне.

Книга - бесценный источник знаний, передающихся из поколения в поколение, с ее помощью человек познает мир, знакомясь с жизненным опытом других людей, изложенным в ней. Невозможно понять человека, если не читать книг, которые о нем написаны. М. Горький называл книгу «Новым заветом, написанным человеком о самом себе, о существе самом сложном, что ни на есть на свете».

При отказе от книг и чтения прервутся связи между людьми, утратится механизм передачи знаний и человечество остановится в своем развитии. Книги воспитывают нравственность, формируют личность, без них невозможно вырастить гуманного и сочувствующего другим человека. В романе «451 градус по Фаренгейту» описывает мир, в котором книги были вне закона и подлежали уничтожению. Изображая общество, отказавшееся от чтения и книг, Брэдбери говорит об опасности утраты собственного «я», индивидуальности, превращении людей в безликую толпу, которой просто управлять.

Книги способны оказать колоссальное влияние на мировоззрение человека, дать определенную модель поведения, которой он будет придерживаться в жизни. Так, «жить по книге» начинает заглавный герой романа «Дон Кихот», всем сердцем полюбивший рыцарские романы. Представляя себя рыцарем, он совершает подвиги во славу своей Прекрасной Дамы, Дульсинеи Тобосской: сражается с великанами, освобождает каторжников, спасает принцессу, борется за права угнетенных и обиженных. Из французских сентиментальных романов о жизни и взаимоотношениях с мужчинами узнают Татьяна Ларина, героиня , и София Фамусова из комедии «Горе от ума». Татьяна пишет признание в любви Онегину, совсем как героиня романа, да и возлюбленному она отводит совершенно книжную роль: он либо «ангел-хранитель», либо «коварный искуситель». Сквозь призму сентиментального романа видит Молчалина София, он полностью соответствует книжному идеалу, поэтому его выбирает девушка. Язвительный Чацкий не привлекает ее, ведь в нем нет той доброты и нежности (впрочем, напускной), которая присуща Молчалину.

Безмерная любовь дочери к книгам и чтению беспокоит Фамусова, ведь он считает, что от книг один лишь вред («Ученье - вот чума, ученость - вот причина, / Что нынче пуще, чем когда, / Безумных развелось людей, и дел, и мнений…» ) и «уж коли зло пресечь, забрать все книги бы да сжечь» .

Об опасности, которую, по мнению некоторых, может заключать в себе книга, пишет и в романе «Имя розы». Однако стоит заметить, что в руках неумного читателя книга никогда не будет опасна, но и не принесет пользы. Например, лакей Чичикова Петрушка, большой любитель чтения книг, «содержанием которых не затруднялся», все читал с одинаковым вниманием. «Ему нравилось не то, о чем читал он, но больше самое чтение, или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит» . Книга в руках такого «читателя» нема, она не способна ни помочь, ни навредить ему, ведь чтение - это не только удовольствие, но и трудная душевная и интеллектуальная работа.

Чуткому, внимательному читателю книга способна не только подарить знания и доставить удовольствие, но и сформировать представление о мире, показать его красоту, научить мечтать и дать силы идти к своей мечте. Именно это происходит с Алешей Пешковым, героем трилогии «Детство», «В людях», «Мои университеты». Отправленный «в люди» мальчик живет «в тумане отупляющей тоски» среди грубости и невежества простого рабочего люда. В его жизни нет стремлений, цели, она кажется ребенку тоскливой и беспросветной. Но как меняется жизнь Алеши, когда к нему в руки попадает книга! Она открывает ему огромный прекрасный новый мир, показывает, что можно жить иначе: «Они [книги] показывали мне иную жизнь - жизнь больших чувств и желаний, которые приводили людей к подвигам и преступлениям. Я видел, что люди, окружавшие меня, не способны на подвиги и преступления, они живут где-то в стороне от всего, о чем пишут книги, и трудно понять - что интересного в их жизни? Я не хочу жить такой жизнью… Это мне ясно, - не хочу…» С тех пор мальчик всеми силами старается выбраться из того омута, в который попал, и книга становится его путеводной звездой.

Главная задача книги заключается вовсе не в том, чтобы развлекать читателя, доставлять ему удовольствие, утешать или баюкать, убеждает читателя М. Горький в рассказе «О беспокойной книге». Хорошая книга тревожит, лишает сна, «сеет иглы на… постель», заставляя задуматься над смыслом жизни, побуждая разобраться в себе.

Произведения

О книгах и чтении

А. С. Грибоедов «Горе от ума»
А. С. Пушкин «Евгений Онегин»
«Мертвые души»
Максим Горький «В людях», «Коновалов», «О беспокойной книге»
А. Грин «Зеленая лампа»
В. П. Астафьев «Есенина поют»
Б. Васильев «Не стреляйте в белых лебедей»
В. Сорокин «Манарага»
М. Сервантес «Дон Кихот»
Д. Лондон «Мартин Иден»
Р. Брэдбери «451 градус по Фаренгейту»
О. Хаксли «О дивный новый мир»
У. Эко «Имя розы»
Б. Шлинк «Чтец»

О музыке и пении

«Моцарт и Сальери»
«Певцы»
Л. Н. Толстой «Война и мир», «Альберт»
А. П. Чехов «Скрипка Ротшильда»
В. Г. Короленко «Слепой музыкант»
А. И. Куприн «Гранатовый браслет», «Гамбринус», «Тапер»
В. П. Астафьев «Домский собор», «Постскриптум»
«Старый повар», «Мертвый город»

Просмотры: 0

Проблема сюжетосложения в полном ее объеме не может быть рассмотрена в пределах настоящей книги, поскольку общие законы построения сюжета касаются как поэзии, так и прозы и, более того, проявляются в последней с значительно большей яркостью и последовательностью. Кроме того, сюжет в прозе и сюжет в поэзии - не одно и то же. Поэзия и проза не отгорожены непроходимой гранью, и в силу целого ряда обстоятельств прозаическая структура может оказывать на поэтические произведения в определенные периоды очень большое воздействие. Влияние это особенно сильно сказывается в области сюжета. Проникновение в поэзию типично очеркового, романического или новеллистического сюжета - факт, хорошо известный в истории поэзии. Решение возникающих в связи с этим теоретических вопросов потребовало бы слишком серьезных экскурсов в теорию прозы. Поэтому мы рассмотрим только те аспекты сюжета, которые специфичны для поэзии.

Поэтические сюжеты отличаются значительно большей степенью обобщенности, чем сюжеты прозы. Поэтический сюжет претендует быть не повествованием об одном каком-либо событии, рядовом в числе многих, а рассказом о Событии - главном и единственном, о сущности лирического мира. В этом смысле поэзия ближе к мифу, чем к роману. Поэтому исследования, использующие лирику как обычный документальный материал для реконструкции биографии (этим грешит даже замечательная монография А. Н. Веселовского о Жуковском), воссоздают не реальный, а мифологизированный образ поэта. Факты жизни могут стать сюжетом поэзии, только определенным образом трансформировавшись.

Приведем один пример. Если бы мы не знали обстоятельства ссылки Пушкина на юг, а руководствовались бы только материалами, которые дает его поэзия, то у нас возникнут сомнения: а был ли Пушкин сослан? Дело в том, что в стихах южного периода ссылка почти не фигурирует, зато многократно упоминается бегство, добровольное изгнание:

Искатель новых впечатлений, Я вас бежал, отечески края... ("Погасло дневное светило...") Изгнанник самовольный, И светом и собой и жизнью недовольный... ("К Овидию")

Ср. в явно автобиографических стихах "Кавказского пленника":

Отступник света, друг природы, Покинул он родной предел И в край далекий полетел С веселым призраком свободы.

Гоненьем Я стал известен меж людей... ("В. Ф. Раевскому")

Видеть в этом образе - образе беглеца, добровольного изгнанника - лишь цензурную замену фигуры ссыльного нет достаточных оснований. Ведь упоминает же Пушкин в других стихотворениях и "остракизм", и "изгнанье", а в некоторых и "решетку", и "клетку".

Для того чтобы понять смысл трансформации образа ссыльного в беглеца, необходимо остановиться на том типовом романтическом "мифе", который определил рождение сюжетов этого типа.

Высокая сатира Просвещения создала сюжет, обобщивший целый комплекс социально-философских идей эпохи до уровня стабильной "мифологической" модели. Мир разделен на две сферы: область рабства, власти предрассудков и денег: "город", "двор", "Рим" - и край свободы, простоты, труда и естественных, патриархальных нравов: "деревня", "хижина", "родные пенаты". Сюжет состоит в разрыве героя с первым миром и добровольном бегстве во второй. Его разрабатывали и Державин, и Милонов, и Вяземский, и Пушкин 1 .

Тексты подобного типа представляют реализацию сюжета "мир рабства - бегство героя - мир свободы". При этом существенно, что "мир рабства" и "мир свободы" даются на одинаковом уровне конкретности: если один - "Рим", то другой - "отеческие Пенаты", если один "Город", то другой - "Деревня". Они противопоставлены друг другу политически и морально, но не степенью конкретности. В стихотворении Радищева место ссылки названо с географической точностью.

Аналогичный сюжет романтизма строится иначе. Универсум романтической поэзии разделен не на два замкнутых, противопоставленных мира: рабский и свободный, а на замкнутую, неподвижную сферу рабства и вне ее лежащий безграничный и внепространственный мир свободы. Просветительский сюжет - это переход из одного состояния в другое, он имеет исходный и конечный пункты. Романтический сюжет освобождения - это не переход, а уход. Он имеет исходную позицию - и направление вместо конечной точки. Он принципиально открыт, поскольку перемещение из одной зафиксированной точки в другую для романтизма - синоним неподвижности. А движение (равнозначное освобождению, отсюда устойчивый романтический сюжет - "изгнание есть освобождение") мыслится лишь как непрерывное перемещение.

Поэтому ссылка без права выезда может трансформироваться в романтическом произведении в "поэтический побег", в "вечное изгнанье", в "остракизм", но не может быть изображена, как заключение в Илимск или ссылка в Кишинев или Одессу.

Таким образом, поэтический сюжет подразумевает предельную обобщенность, сведение коллизии к некоторому набору элементарных моделей, свойственных данному художественному мышлению. В дальнейшем сюжет стихотворения может конкретизироваться, сознательно сближаясь с наиболее непосредственными житейскими ситуациями. Но эти ситуации берутся в подтверждение или в опровержение какой-либо исходной лирической модели, но никогда не вне соотношения с ней.

Стихотворение Пушкина "Она" (1817) кончается: "Я ей не он ". Ср. также:

"Он" и "она" - баллада моя. Не страшно нов я. Страшно то, что "он" - это я и то, что "она" - моя. (В. Маяковский. "Про Это")

Соотнесенность с традиционно-лирическими схемами порождает в этих случаях разные смысловые эффекты, но она всегда исполнена значения. Способность преобразовывать все обилие жизненных ситуаций в определенный, сравнительно небольшой набор лирических тем - характерная черта поэзии. Сам характер этих наборов зависит от некоторых общих моделей человеческих отношений и трансформации их под воздействием типовых моделей культуры.

Другое отличительное свойство поэтического сюжета - наличие в нем некоторого ритма, повторяемостей, параллелизмов. В определенных случаях с основанием говорят о "рифмах ситуаций". Подобный принцип может проникать и в прозу (повторяемость деталей, ситуаций и положений), как проникает, например, в кинематографию. Но в этих случаях критики, чувствуя проникновение поэтических структурных принципов, говорят о "поэтическом кинематографе" или "непрозаической" структуре сюжета прозы ("Симфонии", "Петербург" А. Белого, целый ряд произведений 1920-х гг.).

1 Стихотворение об изгнании в поэзии XVIII в. лишь одно - "Ты хочешь знать, кто я, что я, куда я еду..." Радищева. Сюжет стихотворения складывается следующим образом: дан некоторый тип центрального персонажа:

Не скот, не дерево, не раб, но Человек...

Текст подразумевает, что такой герой несовместим с миром, из которого он изгнан. Измениться он не хочет:

Я тот же, что и был и буду весь мой век...

Для такого героя единственное место в России - "острог илимский".

"Чужое слово" в поэтическом тексте

Отношения текста и системы строятся в поэзии специфическим образом. В обычном языковом контакте получатель сообщения реконструирует текст и дешифрует его с помощью системы кодов данного языка. Однако знание самого этого языка, а также того, что передаваемый текст принадлежит именно ему, дается слушающему в некоторой исходной конвенции, предшествующей данному коммуникативному акту.

Восприятие поэтического текста строится иначе. Поэтический текст живет в пересекающемся поле многих семантических систем, многих "языков", причем информация о языке 1 , на котором ведется сообщение, реконструкция этого языка слушателем, "обучение" слушателя новому для него типу художественного моделирования часто составляют основную информацию текста.

Поэтому, как только воспринимающий поэзию слышит текст, который не укладывается в рамки структурного ожидания, невозможен в пределах данного языка и, следовательно, представляет собой фрагмент другого текста, текста на другом языке, он делает попытку, иногда достаточно произвольную, реконструировать этот язык.

Отношение этих двух идейных, культурных, художественных языков, отношение иногда близости и совместимости, иногда удаленности и несовместимости, становится источником нового типа художественного воздействия на читателя.

Например, широко известно, что критике 1820-х гг. поэма Пушкина "Руслан и Людмила" показалась неприличной. Нам сейчас почти невозможно почувствовать "неприличие" этого произведения. Но так ли уж были щепетильны читатели пушкинской эпохи? Неужели их, читавших и "Опасного соседа", и "Орлеанскую девственницу" Вольтера, и эротические поэмы Парни, и "Душеньку" Богдановича, знавших отнюдь не понаслышке "Искусство любви" Овидия, обнаженную откровенность описаний Петрония или Ювенала, знакомых с Апулеем и Боккаччо, могли всерьез изумить несколько двусмысленных стихов и вольных сцен? Не будем забывать, что поэма Пушкина появилась в подцензурном издании в эпоху, когда нравственность была предписана в не меньшей мере, чем политическая благонадежность. Если бы в тексте действительно имелось что-нибудь оскорбляющее общепринятую благопристойность той эпохи, поэма, бесспорно, была бы задержана цензурой. Неприличие поэмы было иного рода - литературного.

Произведение открывалось стихами:

Дела давно минувших дней, Преданья старины глубокой.

Это была цитата из Оссиана, отлично известная читателям тех лет. Введение ее было рассчитано на то, что аудитория включится в определенную систему идейно-культурных связей, в заданное - высокое, национально-героическое - переживание текста. Эта система подразумевала определенные ситуации и их допустимые сочетания. Так, героические эпизоды могли сочетаться с элегическими и не могли - с веселыми, эротическими или фантастическими (известно, что Макферсон, составляя свои "Сочинения Оссиана" на основе подлинных текстов бардов, старательно удалял все фантастические эпизоды, поступая при этом так же, как первые немецкие и русские переводчики "Макбета", которые выбрасывали сцены с ведьмами, в то время как фантастика в "Буре" или "Сне в летнюю ночь" никого не смущала - героическое с ней не соединялось). "Оссиановский" ключ к тексту не был случайностью - о нем и дальше напоминали эпизоды (например, Руслан на поле боя), образы или эпитеты.

Однако следующие отрывки текста построены были по системе, которая решительно не объединялась с "оссиановскими" кусками. Включался другой тип художественной организации - шутливая "богатырская" поэма. Он был тоже хорошо известен читателю начиная с последней трети XVIII в. и угадывался ("включался") по небольшому набору признаков, например по условным именам, повторявшимся в произведениях Попова, Чулкова и Левшина, или типичному сюжету похищения невесты. Эти два типа художественной, организации были взаимно несовместимы. Например, "оссиановский" подразумевал лирическое раздумье и психологизм, а "богатырский" сосредоточивал внимание на сюжете и авантюрно-фантастических эпизодах. Не случайна неудача Карамзина, который бросил поэму об Илье Муромце, не справившись с соединением стиля "богатырской" поэмы, психологизма и иронии.

Но и сочетание несочетаемых структур "оссианизма" и "богатырской" поэмы не исчерпывало конструктивных диссонансов "Руслана и Людмилы". Изящный эротизм в духе Богдановича или Батюшкова (с точки зрения культуры карамзинизма эти два стиля сближались; ср. программное утверждение Карамзина о Богдановиче как родоначальнике "легкой поэзии"), "роскошные" стихи типа:

Падут ревнивые одежды На цареградские ковры... 2 -

сочетались с натурализмом стихов о петухе, у которого коршун похитил возлюбленную, или "вольтерьянскими" рассуждениями о физических возможностях Черномора или степени платонизма отношений двух главных героев.

Упоминание имени художника Орловского должно включить текст в систему сверхновых и поэтому особенно остро ощущаемых в те годы романтических переживаний. Однако ссылка на баллады Жуковского вызывала в памяти художественный язык романтизма лишь для того, чтобы подвергнуть его грубому осмеянию.

Текст поэмы свободно и с деланной беззаботностью переключался из одной системы в другую, сталкивал их, а читатель не мог найти в своем культурном арсенале единого "языка" для всего текста. Текст говорил многими голосами, и художественный эффект возникал от их соположения, несмотря на кажущуюся несовместимость.

Так раскрывается структурный смысл "чужого слова". Подобно тому как инородное тело, попадая в пересыщенный раствор, вызывает выпадение кристаллов, то есть выявляет собственную структуру растворенного вещества, "чужое слово" своей несовместимостью со структурой текста активизирует эту структуру. В этом смысл тех "соринок", от которых вода становится только чище, по хрестоматийной цитате Л. Толстого. Структура неощутима, пока она не сопоставляется с другой структурой или не нарушается. Эти два средства ее активизации составляют самую жизнь художественного текста.

Впервые проблему "чужого слова" и его художественной функции сделал предметом рассмотрения М. Бахтин 3 . В его работах была также отмечена связь между проблемами "чужого слова" и диалогизации художественной речи: "Путем абсолютного разыгрывания между чужой речью и авторским контекстом устанавливаются отношения, аналогичные отношению одной реплики к другой в диалоге. Этим автор становится рядом с героем и их отношения диалогизируются" 4 .

Приведенная выше мысль чрезвычайно существенна для таких произведений, как "Евгений Онегин", в которых обилие цитат, литературных, бытовых, идейно-политических и философских отсылок приводит к включению многочисленных контекстов и разрушает монологизм текста.

Сказанное раскрывает еще один существенный конфликт, присущий поэтической структуре. По своему построению как некоторый тип речи лингвистически поэзия тяготеет к монологу. В силу того что любая формальная структура в искусстве имеет тенденцию становиться содержательной, монологизм поэзии приобретает конструктивную значимость, истолковываясь в одних системах как лиризм, в других как лирико-эпическое начало (в зависимости от того, кто принимается в качестве центра поэтического мира).

Однако принцип монологизма вступает в противоречие с постоянным перемещением семантических единиц в общем поле построения значений. В тексте все время идет полилог различных систем, сталкиваются разные способы объяснения и систематизации мира, разные картины мира. Поэтический (художественный) текст в принципе полифоничен.

Было бы слишком просто показать внутреннюю многоязычность текста на примерах пародийной поэзии или же случаях открытого использования поэтом разнообразных интонаций или противоречащих друг другу стилей. Посмотрим, как этот принцип реализуется в творчестве, например, такого принципиально монологического, сознательно замыкающегося в пределах тщательно создаваемого поэтического мира поэта, как Иннокентий Анненский. Рассмотрим с этой точки зрения его стихотворение "Еще лилии".

Когда под черными крылами Склонюсь усталой головой И молча смерть погасит пламя В моей лампаде золотой... Коль, улыбаясь жизни новой, И из земного жития Душа, порвавшая оковы, Уносит атом бытия, - Я не возьму воспоминаний, Утех любви пережитых, Ни глаз жены, ни сказок няни, Ни снов поэзии златых, Цветов мечты моей мятежной Забыв минутную красу, Одной лилеи белоснежной Я в лучший мир перенесу И аромат, и абрис нежный.

Стихотворение поражает единством лирического тона, единством, ощущаемым читателем интуитивно. Однако возникающее здесь чувство единства потому сильнее, чем, скажем, при чтении учебника химии, что оно здесь возникает в борьбе с разносистемностью элементов текста.

Если постараться выделить общность различных стилистических элементов текста, то, пожалуй, придется указать лишь один - литературность. Текст демонстративно, обнаженно строится на литературных ассоциациях. И хотя в нем нет прямых цитат, он тем не менее отсылает читателя к определенной культурно-бытовой и литературной среде, вне контекста которой он не может быть понят. Слова текста вторичны, они - сигналы определенных, вне его лежащих систем. Эта подчеркнутая "культурность", книжность текста резко противопоставляет его произведениям, авторы которых субъективно пытались вырваться за пределы "слов" (зрелый Лермонтов, Маяковский, Цветаева).

Однако единство это более чем условно. Уже первые два стиха влекут за собой различные литературные ассоциации. "Черные крыла" воскрешают поэзию демонизма, вернее, те ее стандарты, которые в массовом культурном сознании связывались с Лермонтовым или байронизмом (ср. монографию Н. Котляревского, зафиксировавшую этот штамп культуры). "Усталая голова" влечет за собой ассоциации с массовой поэзией 1880-1890-х гг., Апухтиным и Надсоном ("Взгляни, как слабы мы, взгляни, как мы устали, Как мы беспомощны в мучительной борьбе"), романсами Чайковского, лексикой интеллигенции тех лет 5 . Не случайно "крыла" даны в лексическом варианте, обнажающем поэтизм (не "крылья"), а "голова" - в контрастно бытовом. "Усталая глава" была бы штампом другого стиля:

Я с трепетом на лоно дружбы новой, Устав, приник ласкающей главой... (А. Пушкин. "19 октября 1825 года")

Поэзия восьмидесятников создавалась под непосредственным воздействием некрасовской традиции и подразумевала бытовую конкретность субъекта лирики.

В контексте всей строфы "лампада золотая" воспринимается как метафора (смерть потушит лампаду), а эпитет "золотой" в структурной антитезе "черные" не воспринимается в связи с конкретно-вещественными значениями. Но дальше мы встречаем стих:

Ни снов поэзии златых.

В сопоставлении с ним "лампада золотая" (ср. антитезу: "златые - золотая") обретает признаки вещественности и соотносится уже с вполне определенным предметом - предыконной лампадой.

Но образ гаснущей лампады может получать два различных значения - условно-литературное ("горишь ли ты, лампада наша", "и с именем любви божественной угас") и ассоциации с христианско-церковной культурой:

И погас он, словно свеченька Восковая, предыконная... (Н. Некрасов. "Орина, мать солдатская")

Здесь - вначале первая система семантических связей. Затем реализация лампады как предмета активизирует вторую.

Вторая строфа строится на религиозно-христианском строе значений, хорошо знакомом читательскому сознанию той эпохи. Возникает антитеза "жизни новой" (синоним "смерти" и "черных крыл" первой строфы) и "земного жития". Образ души, с улыбкой расстающейся с земным пленом, в этой связи был вполне закономерен. Но последний стих неожидан. "Атом" решительно не находил себе места в семантическом мире предшествующих стихов. Но в вызываемом им типе культурных значений последующее "бытие" помещалось очень естественно - возникал мир научно-философской лексики и семантических связей.

Следующая строфа входит под знаком воспоминаний как некоторого текстового сигнала. Разные системы поэтических текстов дают различное содержание понятия "воспоминание", но самая значительность этого слова принадлежит ему не как обозначению психологического действия, а как культурному знаку. В строфе заключена целая гамма типов интерпретации этого понятия. "Утехи любви" и "сны поэзии златой" звучат как откровенные цитаты из той пушкинской поэтической традиции, которая в культурном облике мира Анненского воспринимается не в качестве одной из разновидностей поэзии, а как сама поэзия. "Сказки няни" отсылают к двум типам внетекстовых связей - к нелитературному, бытовому, к миру детства, противопоставленному миру книжности, и одновременно к литературной традиции воссоздания мира детства. "Сказки няни" в поэзии конца XIX в. - культурный знак незнакового - детского мира. На этом фоне "глаза жены" - это "чужое - внелитературное - слово", которое воспринимается как голос жизни в полифоническом хоре литературных ассоциаций ("глаза", а не "очи", "жены", а не "девы").

Три строфы стихотворения устанавливают определенную конструктивную инерцию: каждая строфа состоит из трех, выдержанных в определенном условно-литературном стиле, стихов и одного, из этого стиля выпадающего. Первые две строфы устанавливают и место этого стиха - конец строфы. Далее начинаются нарушения: в третьей строфе "разрушающий" стих перемещен на второе от конца место. Но еще резче структурный диссонанс в последней строфе: четыре стиха подчеркнуто литературны. И по лексике, и по ведущей теме они должны восприниматься на фоне всей поэтической традиции XIX в. Не случайно в заглавии упоминаются "лилии" с очевидным ударением на первом слоге, а в третьем стихе последней строфы:

Одной лилеи белоснежной -

ударным оказывается второй слог - в соответствии с нормами поэтической речи начала XIX в. Название цветка превратилось в поэтическую ассоциацию. И к этой строфе неожиданно, в нарушение всей ритмической инерции текста, прибавлен пятый стих:

И аромат, и абрис нежный.

Стих противопоставлен всему тексту своей вещественностью, выключенностью из мира литературных ассоциаций. Таким образом, с одной стороны, оказываются земной и потусторонний миры, представленные в их литературных обликах, а с другой - нелитературная реальность. Но сама эта реальность - это не вещь, не предмет (в этом отличие от "глаз жены"), а формы предмета. "Белоснежный" в сочетании с "лилеей" - цветовая банальность, которая еще в поэзии XVIII в. насчитывалась десятками. Но для контура найдено уникальное слово - "абрис". Реальность как совокупность абстрактных форм - этот аристотелевский мир наиболее органичен Иннокентию Анненскому. Не случайно последний стих дает и единственную в стихотворении аллитерацию. Соединение "аромата" и "абриса", параллельных и ритмически, и фонологически, в одну архисему возможно лишь в одном значении - "форма", "энтелехия". Этим вводится в текст голос еще одной культуры - античного классицизма в его наиболее органических, смысло-образующих связях.

Так раскрывается напряжение в семантической структуре текста: монолог оказывается полилогом, а единство складывается из полифонии различных голосов, говорящих на разных языках культуры. Вне поэзии такая структура заняла бы многие страницы.

1 Установление общности проблем многообразия стилистических пластов и полиглотизма см.: Успенский Б. А. Проблема стиля в семиотическом освещении // Учен. зап. Тартуского гос. ун-та. 1969. Вып. 237. (Труды по знаковым системам. Т. 4).

2 "Батюшковскими" эти стихи делает не только структура образа, но и своеобразие ритмики. Стих относится к редкой VI (по терминологии К. Тарановского) ритмической фигуре. В поэме она составляет 3,9 % (эта цифра любопытно совпадает с батюшковской - 3,4%, у Жуковского за те же годы - 10,9 и 11,6%; у самого Пушкина в лирике 1817-1818 гг. - 9,1 % - цифры по К. Тарановскому). Таким образом, стих резко выделен. Паузой достигается чисто батюшковский прием - в эротической сцене действие внезапно обрывается и внимание переносится на детали эстетизированного антуража, которые тем самым получают значение эвфемизмов ("тимпан над головой...", "развалины роскошного убора...").

3 См.: Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1963; Волошинов В.Н. Марксизм и философия языка. Л., 1929.

4 Волошинов В. Н. Марксизм и философия языка. С. 136-146.

5 Ср. в стихотворении И. Анненского "Ego": "Я - слабый сын больного поколенья..."

Проблема отношения к поэтам, к их творчеству. (Как люди относятся к поэтам, к их творчеству?)

Авторская позиция: люди не всегда способны по достоинству оценить поэтов и их творчество, порой осуждают и отторгают творческую личность, в то же время такие поэты, как Есенин, заслуживают подлинного уважения.

    1. Ю. Нагибин «Заступница» (Повесть в монологах). Автор 1 монолога повести Леонтий Васильевич Дубельт говорит об отношении к творчеству Пушкина современников, которое проявилось в их поведении после гибели поэта: «Свет поделился на две неравные части. Большинство осуждает Пушкина и оправдывает Дантеса…, меньшинство же оплакивает Пушкина и проклинает его убийцу». Однако, самое важное то, что «смерть Пушкина вдруг обнаружила, что есть не только свет…, а такое странное, неощутимое и не упоминаемое в России образование, как народ…. Не холопы, не смерды, не дворня,…не голытьба, не мещане, а именно народ. Иначе как назовешь те тысячи и тысячи, что осаждали дом Пушкина во дни его агонии, а затем по одному прощались с покойным, целуя его руку?» Почему масса неимущих стала народом, хотя не было революции? Видимо, национальное самосознание было разбужено словом. Словом Гения.
    Дубельт считает, что государство держится на таких, как он, ревностных слугах власти, а история доказывает, что властью на самом деле обладает поэтическое слово.

  • 2. А.А. Ахматова. Поэма «Реквием» . Поэма «Реквием» А. Ахматовой самим своим появлением свидетельствует об отношении общества к поэту. В годы сталинских репрессий люди боялись даже своих мыслей, не то что слов, и только отчаяние могло заставить их желать справедливости любой ценой. Женщина, стоявшая вместе с А. Ахматовой в тюремных очередях, попросила поэта описать все то, что пережили люди, приходящие туда узнать о судьбе близких:
    • Подымались как к обедне ранней,
    • По столице одичалой шли,
    • Там встречались, мертвых бездыханней,
    • Солнце ниже, и Нева туманней,
    • А надежда все поет вдали.

    Ахматова правдиво рассказала о происходившем словами тех самых матерей, жен, сестер, с которыми стояла в очередях:

    • Для них соткала я широкий покров
    • Из бедных, у них же подслушанных слов.

    Драгоценные строки были спасены благодаря друзьям А. Ахматовой, которые хранили их в своей памяти долгие годы. Эти слова – свидетельство преступлений тех, кто был уверен в своей безнаказанности, эти слова – вечный памятник безвинно осужденным и тем, кто боролся за их оправдание.

  • 3. А.А.Блок. Поэма «Двенадцать». Поэма «Двенадцать» А.А. Блока – свидетельство неоднозначного отношения к поэту читателей. Это произведение сам автор считал лучшим, однако эту точку зрения разделяли далеко не все. Так, И. Бунин зло отозвался о поэме, возмущала она и Вяч. Иванова, и З. Гиппиус. Имеющие предубеждение относительно революции писатели не замечали действительных достоинств произведения. А вот А.М. Ремизов восхищался «музыкой уличных слов и выражений». Сама улица «приняла блоковскую поэму», «запестрели на плакатах близкие к лозунгу строки». А. Блок тревожился за судьбу революции, потому что видел, что к ее пламени примешивалось нечто чужеродное. «Двенадцать» – это не только попытка передачи сути происходящего с Россией, ее народом, но и пророческое предвидение будущего. Каждый читающий поэму по-своему понимал его смысл, отсюда – разнообразие взглядов и оценок.
  • Обновлено: Август 7, 2017
  • Автором: Миронова Марина Викторовна